Предисловие

" My right and left arms round the sides of two friends, and I in the middle...."  (Photo G. Cox, 1887)
" My right and left arms round the sides of two friends, and I in the middle...."  (Photo G. Cox, 1887)

С нескончаемым «каталогом» образов мы впервые столкнулись в 15-м стихотворении, однако в сравнении с 33-м, сей «каталог», несомненно, померк бы. В самой длинной части поэмы мир Уитмена выступает своего рода предшественником электронной базы данных. Известно, что ранние записки поэта изобиловали всевозможными перечнями: звуков, картинок, имен, занятий – аккуратно записываемых и систематизируемых. В одной и заметок он заповедал себе: «Факты – всеохватные, главенствующие: следовать им неуклонно - как в деталях, так и во всем сказанном». Так поэт стал «законодателем» жанра, развертывающегося перед нами: жанра-каталога, жанра-базы данных.

Вот и нынешний «каталог» напоминает «базу данных» - системно охватывающую всю нашу жизнь. Массив стихотворения разбит на четкие строки, несущие каждая свою информацию: визуального, аудиального, осязаемого плана. В сущности, на этом построена вся «Песнь о себе»: ее интонации перманентно меняются – от повествовательной к перечислительной. Ныне наличествует вторая, лишь под конец стихотворения, сменяясь первой; в целом же через всю поэму проходят ритмы «чувственного каталогизирования мира» - по мере того как «вещи» этого мира проникают в поэта (да и в нас самих).

Уитмен открывает «каталог» описанием воображаемого путешествия, схожего с полетом на воздушном шаре, когда спадают все «цепи и балласты». Поэт поднимается над землей и перед ним развертываются удивительные горизонты. Чем более расширяется пространство обозрения, тем отчетливее ему кажется, что его тело увеличивается соразмерно масштабам, охватываемых его фантазией. «Упираясь локтями в морские пучины» и «ладонями покрывая всю сушу», Уитмен словно делает френологическую экспертизу земли, ощупывая ее контуры, как мог бы френолог ощупывать череп своего пациента в попытке обрисовать его психологический портрет (к слову, Уитмен и сам гордился результатами своего френологического анализа, сделанного незадолго до написания поэмы).

«Я иду, и все, что я вижу, со мною», - провозглашает поэт, тем самым указывая на необходимость «полнотелесной» - от ступней до глаз – абсорбции мира. Несколькими «вводными» причастиями, как-то: «проваливаясь», «таща», «приближаясь» - и анафорами предлогов: «где», «над», «на» Уитмен открывает широчайший обзор предметов, явлений, пейзажей. В английском оригинале, называя их, поэт использует, вместо неопределенного артикля – диктуемого грамматически – неопределенный: так появляются не абстрактный, а конкретный «дрозд-пересмешник», знакомая «некрасивая женщина», чья-то «больничная койка». Одновременно из контекста видно, что единичность для Уитмена подразумевает общность и, «радуясь» этой женщине он радуется всем женщинам, «склоняясь» над этой больничной койкой, имеет ввиду все ей подобные. Равно как мы, находясь всегда в определенном месте, находимся во Вселенной; пребывая в настоящем – живем одним мгновеньем и вечностью.

Уитмен сознает не только могущество, но и опасность своего поэтического видения, сопряженного с «полетами текущей и глотающей души», парения «над», при котором можно замечать и впитывать всё, но «бросать якорь с корабля лишь на короткое время»; созерцать предметы, но не задерживаться ни на одном из них. Уитменовская душа – парусник, несущийся по открытому морю, без возможности остановится: ибо привязанность к чему-то или к кому-то слишком опасна для того, кто проповедует истинно-демократическую любовь – ко всем и в равной степени. Потому он предпочитает оставаться «вольным стрелком», рассылающим стрелы своей любви во все стороны бескрайнего света.

К концу «каталога» начинают довлеть сцены смерти, страдания и боли, ибо блуждающая душа поэта перевоплощается в тела мучеников: «загнанного раба», «раздавленного пожарного», умирающего солдата. «Мучения - это всего лишь одна из моих одежд, - восклицает поэт, - У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым». Так, стихотворение, начинавшееся попыткой заключить в объятья мир во всем его разнообразии, внезапно заканчивается горестным повествованием о гибели, муках и потерях. Как видно, не так-то приятно и легко оказалось принять всё разнообразие. Да и могло ли быть иначе?

Э. Ф.

Пространство и Время! Теперь-то я вижу, что я не ошибся,
Когда лениво шагал по траве,
Когда одиноко лежал на кровати,
Когда бродил по прибрежью под бледнеющими звездами утра.
Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь
в морские пучины,
Я обнимаю сиерры, я ладонями покрываю всю сушу,
Я иду, и все, что вижу, со мною.
У городских четырехугольных домов, в бревенчатых срубах,
поселившись в лесу с дровосеками,
Вдоль дорог, изборожденных колеями, у застав, вдоль высохших
рытвин и обмелевших ручьев,
Пропалывая лук на гряде или копая пастернак и морковь,
пересекая саванны, идя по звериным следам,
Выходя на разведку, добывая золотую руду, опоясывая деревья
круговыми надрезами на новом участке земли,
Проваливаясь по щиколотку в горячем песке, таща бечевой мою
лодку вниз по течению обмелевшей реки,
Где пантера снует над головою по сучьям, где охотника бешено
бодает олень,
Где гремучая змея на скале нежит под солнцем свое вялое
длинное тело, где выдра глотает рыбу,
Где аллигатор спит у реки, весь в затверделых прыщах,
Где рыщет черный медведь в поисках корней или меда, где бобр
бьет по болоту веслообразным хвостом,
Над растущим сахаром, над желтыми цветами хлопка,
над рисом в низменных, залитых водою полях,
Над островерхой фермой, над зубчатыми кучами шлака,
над хилою травою в канавах,
Над западным персимоном, над кукурузой с продолговатыми
листьями, над нежными голубыми цветочками льна,
Над белой и бурой гречихой (там я жужжу, как пчела),
Над темною зеленью ржи, когда от легкого ветра по ней бегут
светлые струйки и тени,
Взбираясь на горные кручи, осторожно подтягиваясь, хватаясь
за низкие, тощие сучья,
Шагая по тропинке, протоптанной в травах и прорубленной
в чаще кустарника,
Где перепелка кричит на опушке у пшеничного поля,
Где в вечер Седьмого месяца носится в воздухе летучая мышь,
где большой золотой жук падает на землю во тьме,
Где из-под старого дерева выбивается ключ и сбегает в долину,
Где быки и коровы стоят и сгоняют мух, без устали подрагивая
шкурой,
Где в кухне просушивается ткань для сыров, где таганы
раскорячились на очаге, где паутина свисает гирляндами
с балок,
Где звякают тяжелые молоты, где типографская машина вращает
цилиндры,
Где человеческое сердце в муках судорог бьется за ребрами,
Где воздушный шар, подобный груше, взлетает вверх
(он поднимает меня, я смотрю вниз),
Где шлюпка привязана к судну крепкими морскими узлами,
где солнечный зной, как наседка, греет зеленоватые яйца,
зарытые в неровный песок.
Где плавает самка кита с детенышем, не отстающим от нее
ни на миг,
Где пароход развевает вслед за собой длинное знамя дыма,
Где плавник акулы торчит из воды, словно черная щепка,
Где мечется полуобугленный бриг по незнакомым волнам,
Где ракушки приросли к его тенистой палубе, где в трюме гниют
мертвецы;
Где несут во главе полков усеянный звездами флаг,
Приближаясь к Манхаттену по длинному узкому острову,
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице,
На ступеньке у двери, на крепкой колоде, которая стоит
на дворе, чтобы всадник мог сесть на коня,
На скачках, или на веселых пикниках, или отплясывая джигу,
или играя в бейсбол,
На холостых попойках с похабными шутками, с крепким словом,
со смехом, с матросскими плясками,
У яблочного пресса, пробуя сладкую бурую гущу, потягивая
сок через соломинку,
На сборе плодов, где за каждое красное яблоко, которое
я нахожу, мне хочется получить поцелуй,
На военных смотрах, на прогулках у самого моря, на дружеских
встречах, на уборке маиса, на постройке домов,
Где дрозд-пересмешник разливается сладкими трелями, плачет,
визжит и гогочет,
Где стог стоит на гумне, где разостлано сено, где племенная
корова ждет под навесом,
Где бык идет совершить свою мужскую работу и жеребец
свою, где за курицей шагает петух,
Где телки пасутся, где гуси хватают короткими хватками пищу,
Где закатные тени тянутся по бескрайней, безлюдной прерии,
Где стада бизонов покрывают собой квадратные мили земли,
Где пташка колибри сверкает, где шея долговечного лебедя
изгибается и извивается,
Где смеющаяся чайка летает у берега и смеется почти
человеческим смехом,
Где ульи выстроились в ряд на бурой скамейке в саду, скрытой
буйной травою,
Где куропатки, с воротниками на шее, уселись в кружок
на земле, головами наружу,
Где погребальные дроги въезжают в сводчатые ворота
кладбища,
Где зимние волки лают среди снежных просторов и обледенелых
деревьев,
Где цапля в желтой короне пробирается ночью к каемке болот
и глотает маленьких крабов,
Где всплески пловцов и ныряльщиков охлаждают горячий
полдень,
Где кати-дид играет свою хроматическую гамму над ручьем
на ветвях орешника,
По арбузным грядам, по грядам огурцов с серебряными нитями
листьев,
По солончаку, по апельсинной аллее или под остроконечными
елями,
Через гимнастический зал, через салун с глухо занавешенными
окнами, через контору или через зал для собраний,
Довольный родным и довольный чужим, довольный новым
и старым,
Радуясь встрече с некрасивою женщиною так же, как с красивою
женщиною,
Радуясь, что вот вижу квакершу, как она шляпку сняла и говорит
мелодично,
Довольный пением хора в только что выбеленной церкви,
Довольный вдохновенною речью вспотевшего методистского
пастора, сильно взволнованный общей молитвой на воздухе,
Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижимаясь
к зеркальному стеклу,
А после полудня шатаясь весь день по проселкам или по берегу
моря с закинутой в небо головой,
Обхватив рукою товарища, а другою - другого, а сам посредине,
Возвращаясь домой с молчаливым и смуглым бушбоем
(в сумерках он едет за мной на коне),
Вдали от людских поселений, идя по звериным следам или
по следам мокасинов,
У больничной койки, подавая лихорадящим больным лимонад,
Над покойником, лежащим в гробу, когда все вокруг тихо,
всматриваясь в него со свечой,
Отплывая в каждую гавань за товарами и приключениями,
Торопливо шагая среди шумной толпы, такой же ветреный
и горячий, как все,
Готовый в ярости пырнуть врага ножом,
В полночь, лежа без мыслей в одинокой каморке на заднем
дворе,
Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным
и кротким богом,
Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд,
Пролетая среди семи сателлитов, сквозь широкое кольцо
диаметром в восемьдесят тысяч миль,
Пролетая меж хвостатых метеоров и, подобно им, оставляя
за собою вереницу огненных шаров,
Нося с собою месяц-младенца, который во чреве несет свою
полнолунную мать,
Бушуя, любя и радуясь, предостерегая, задумывая, пятясь,
выползая, появляясь и вновь исчезая,
День и ночь я блуждаю такими тропами.
Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.
Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.
Я летаю такими полетами текущей и глотающей души,
До той глубины, где проходит мой путь, никакой лот
не достанет.
Я глотаю и дух и материю,
Нет такого сторожа, который мог бы прогнать меня, нет такого
закона, который мог бы препятствовать мне.
Я бросаю якорь с моего корабля лишь на короткое время,
Мои посланные спешат от меня на разведки или возвращаются
ко мне с донесениями.
С острой рогатиной я иду на охоту за тюленем и белым
медведем, прыгая через глубокие трещины, я хватаюсь
за ломкие синие льдины,
Я взбираюсь на переднюю мачту,
Влезаю в бочонок для вахты,
Мы плывем по северному морю, много света кругом,
Воздух прозрачен, я смотрю на изумительную красоту,
Необъятные ледяные громады плывут мимо меня, и я плыву
мимо них, все отчетливо видно вокруг,
Вдали беловерхие горы, навстречу им летят мои мечты,
Мы приближаемся к полю сражения, скоро мы вступим в бой,
Мы проходим мимо аванпостов огромного лагеря, мы проходим
осторожно и медленно,
Или мы входим в большой и разрушенный город,
Развалины зданий и кварталы домов больше всех живых городов
на земле.
Я вольный стрелок, мой бивак у чужих костров.
Я гоню из постели мужа, я сам остаюсь с новобрачной и всю
ночь прижимаю ее к своим бедрам и к губам.
Мой голос есть голос жены, ее крик у перил на лестнице,
Труп моего мужа несут ко мне, с него каплет вода, он
утопленник.
Я понимаю широкие сердца героев,
Нынешнюю храбрость и храбрость всех времен,
Вот шкипер увидел разбитое судно, в нем люди, оно без руля,
Смерть в бурю гналась за ним, как охотник,
Шкипер пустился за судном, не отставая от него ни на шаг,
днем и ночью верный ему,
И мелом написал на борту: "Крепитесь, мы вас не покинем".
Как он носился за ними, и лавировал вслед за ними, и упорно
добивался своего,
Как он спас наконец дрейфовавших людей,
Что за вид был у исхудалых женщин в обвисающих платьях,
когда их увозили на шлюпках от разверстых перед ними
могил,
Что за вид у молчаливых младенцев со стариковскими лицами,
и у спасенных больных, и у небритых мужчин
с пересохшими ртами,
Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал
в себя,
Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними.
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, уличенная ведьма, горит на сухом
костре, а дети ее стоят и глядят на нее,
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень
отдышаться,
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь
и ружейные пули,
Этот человек - я, и его чувства - мои.
Я - этот загнанный раб, это я от собак отбиваюсь ногами,
Вся преисподняя следом за мною, щелкают, щелкают выстрелы,
Я за плетень ухватился, мои струпья содраны, кровь сочится
и каплет,
Я падаю на камни в бурьян,
Лошади там заупрямились, верховые кричат, понукают их,
Уши мои - как две раны от этого крика,
И вот меня бьют с размаху по голове кнутовищами.
Мучения - это всего лишь одна из моих одежд,
У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,
Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь
на легкую трость.
Я раздавленный пожарный, у меня сломаны ребра,
Я был погребен под обломками рухнувших стен,
Я дышал огнем и дымом, я слышал, как кричат мои товарищи,
Я слышал, как высоко надо мною стучали их кирки и лопаты,
Они убрали упавшие балки и бережно поднимают меня,
И вот я лежу на свежем воздухе, ночью, в кровавой рубахе,
никто не шумит, чтобы не тревожить меня.
Я не чувствую боли, я изнемог, но счастлив,
Бледные, прекрасные лица окружают меня, медные каски
уже сняты с голов,
Толпа, что стоит на коленях, тускнеет, когда факелы гаснут.
Отошедшие в прошлое и мертвецы воскресают,
Они - мой циферблат, они движутся, как часовые стрелки,
я - часы.
Я - старый артиллерист, я рассказываю о бомбардировке моего
форта,
Я опять там.
Опять барабанный бой,
Опять атака пушек и мортир,
Опять я прислушиваюсь к ответной пальбе.
Я сам в этом деле, я вижу и слышу все:
Вопли, проклятия, рев, крики радости, когда ядро попало в цель,
Проходят медлительные лазаретные фуры, оставляя за собой
красный след,
Саперы смотрят, нет ли каких повреждений, и приводят
в порядок, что можно,
Падение гранаты через расщепленную крышу, веерообразный
взрыв,
Свист летящих в вышину рук, ног, голов, дерева, камня, железа.
Опять мой генерал умирает, опять у него изо рта вырываются
клокочущие хриплые звуки, он яростно машет рукою
И выдыхает запекшимся горлом: "Думайте не обо мне... но об...
окопах..."
Пространство и Время! Ныне вижу, как я был прав,
Прав, когда бродил по траве,
Прав, когда одиноко валялся в постели,
И по пляжу гулял на рассвете, под бледнеющими светилами.

Балласты и путы спадают с меня, упираются локти в морские лагуны,
Я объемлю сьерры, покрываю ладонями континенты,
Я иду и со мной мое виденье.

Средь городских квадратных домов, меж хижин, селясь с дровосеками,
Вдоль колдобин дорог, вдоль сухого ущелья и дремлющего ручья,
Поливая грядки моркови и пастернака, рассекая саванны, идя по следу в 
лесу,
Отправляясь в разведку, расчищая деревья на новом участке,
Обжигаясь по икры горячим песком, таща свою лодку вдоль мелкой 
реки,
Где пантера ходит над головою туда-сюда, где охотника злобно бодает 
козел,
Где гремучка греет на камне дряблое тело, где выдра кормится рыбой,
Где аллигатор весь в твердых прыщах спит у болота.
Где черный медведь ищет меда или кореньев, где по грязи хлюпает бобр 
веслообразным хвостом,
Над зреющим сахаром, над желтым цветеньем хлопка, над рисом в 
низине влажных полей,
Над острокрышей фермой, над вздувшейся жижей и тонкими нитями 
водорослей в канаве,
Над кукурузой с длинными листьями, над голубыми цветочками льна,
Над гречихой, белой и бурой, гулом, жужжаньем и прочими звуками,
Над темной зеленью ржи, колышущейся на ветру,
Карабкаясь в горы, подтягиваясь осторожно, хватаясь за низкие, ломкие 
ветки,
Бродя по тропинке, протоптанной в травах, проторенной между ветвей 
кустарника,
Где перепел свищет меж лесом и гречневым полем,
Где мышь-летучка кружится в канун июля, где крупный жук золотою 
каплей падает в темноту,
Где ручей выбивается из-под корней старого древа,
Где коровы стоят и сгоняют мух, содрогаясь всей кожей,
Где на кухне сушится марля, где котел оседлал таган, где паутина 
свисает гирляндами с балок,
Где молот грохочет, где печатный станок вращает свои цилиндры,
Где человечье сердце в агонии бьется под ребрами,
Где грушевидный воздушный шар плавает в воздухе,
где в нем плаваю я, глядя бесстрастно вниз,
Где шлюпка привязана крепким узлом, где зной охраняет бледно-
зеленые яйца, зарытые в крупный песок,
Где плавает самка кита с детенышем, не покидая его ни на миг,
Где теплоход вслед за собой отставляет длинную полосу дыма,
Где плавник акулы, как черный обломок, режет толщу воды,
Где полусожженный бриг носится где-то в затерянных водах,
Где ракушки приклеились к  слизкой палубе, где мертвецы разлагаются 
в трюмах,
Где усеянный звездами флаг несут во главе полков,
Приближаясь к Манхэттену по длинному узкому острову,
Под Ниагарой, вуалью спадающей мне на лицо,
На крыльце, на козлах из крепкого дерева,
На скачках, на пикнике, упиваясь джигой или хорошим бейсбольным 
матчем,
На мужицких застольях с похабными шутками и насмешками, 
сквернословьем, петушиными танцами, хохотом и попойками,
На сидровой фабрике, пробуя сладкую бурую массу, через соломинку 
сок попивая,
На сборе яблок, где всякий фрукт ждет поцелуев за каждый сорванный 
плод.
На сборах, на пляжных весельях, уборках, стройках – своих и соседских,
Где пересмешник заливается сладко в голос, плачет, кричит, хохочет,
Где высится стог в сарае, где сено рассыпано по двору, где под навесом 
стоит племенная корова,
Где бык идет на мужскую работу, где на кобылу бежит жеребец, где 
петух шагает за курицей,
Где телки пасутся, где гуси отрывочно щиплют траву,
Где предзакатные тени несутся за безграничные и одинокие прерии,
Где стада бизонов чертят квадратные мили, близкие или дальние,
Где колибри сверкает, где извивается и кривится шея лебедя-
долгожителя,
Где насмешница-чайка летает у берега и смеется почти человеческим 
голосом,
Где ульи рядами на серой садовой скамейке стоят полускрытые сорной 
травой,
Где куропатки с ленточками на шее уселись в кружок головами наружу,
Где похоронный фургон въезжает в кладбищенские ворота,
Где снежные волки воют средь белой шири и ледяных дерев,
Где цапля с желтой короной торопится к краю болота и кормится 
крошечным крабом,
Где брызги ныряльщиков и пловцов охлаждают горячий полдень,
Где кузнечик играет в лесу на цветной камышинке,
По грядам цитронов и огурцов с их серебристыми листьями,
По засоленным почвам, вдоль апельсиновых рощ, под остроконечными 
елками,
Через салун с прикрытыми окнами, офисы, холлы, спортивные залы,
Довольный родным и довольный чужим, довольный новым и старым,
Довольный невзрачной женщиной, равно как и красивой,
Довольный снимающей шляпку квакершей, ее мелодичным голосом,
Довольный пением хора в недавно побеленной церкви,
Довольный речами вспотевшего пастора-методиста, совместной 
молитвою вдохновленный,
Глядя все утро в витрины Бродвея, носом прижавшись к зеркальным 
стеклам,
Этим же утром бродя в переулках или по пляжу с лицом к облакам 
обращенным,
С друзьями – в обнимку – по обе стороны, с самим собой – посредине;
Домой возвращаясь с безмолвным и мрачным мальчишкой (он в 
сумерках едет за мной на коне),
Вдали от людских поселений, идя по звериному следу или следам 
мокасинов,
Вдоль коек больничных, давая напиться тем, кто лежит в лихорадке,
Над гробом с покойным, со свечкой в руках, покуда все очень тихо,
Вплывая во всякую гавань, торговли ради и приключений,
Спеша посреди толпы, как все, переменчивый и горячий,
Безудержный в ненависти своей, ножом готовый пырнуть врага,
Бродя ночами на заднем дворе, без мыслей, один-одинешенек,
Блуждая по древним холмам Иудеи, с богом вдвоем, красивым  и 
нежным,
Пролетая в пространстве, меж звезд и небес,
Пролетая меж семи спутников, сквозь толщу кольца, по диаметру в 
восемь тысяче-миль,
Пролетая меж метеоров, и подобно им, оставляя огненные следы,
Пронося полумесяц-младенца, который во чреве несет свою мать,
Бушуя, радуясь и любя, предупреждая, планируя,
Пятясь и наполняя, вновь появляясь и вновь исчезая,
День и ночь я прокладываю сей путь.

Я гуляю в садах планет, любуюсь на их плоды,
Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.

Мой полет – это полет души, текучей и поглощающей,
Глубину моих троп ни одним не измерить лотом.

Я питаюсь материей и не-материей,
Не один закон мне этого не запретит, ни один охранник меня не 
прогонит.

С корабля свой якорь я бросаю лишь ненадолго,
Гонцы мои держат путь беспрестанно и ко мне возвращаются с 
новостями.

 Я охочусь на белых медведей или тюленей, прыгаю через трещины, 
хватаюсь за хрупкие, синие льдины.

Я взбираюсь на мачту,
На ночлег забираюсь в воронье гнездо,
Мы плывем через Арктику – о какое свеченье кругом!
Сквозь прозрачный воздух я взираю на дивную красоту,
Огромные льдины плывут мимо нас, и я плыву мимо них, и все так 
отчетливо видно кругом,
Беловершинные горы мелькают вдали, к ним улетают мои 
размышленья,
Мы приближаемся к ратному полю, скоро и сами мы вступим в бой,
Мы проплываем мимо форпостов лагеря, медленно и осторожно,
Или вступаем в большой и разрушенный город,
Развалины древней архитектуры величественней всех живых городов.

Я – свободный товарищ, палатка моя у чужих костров,
С брачного ложа я прогоняю мужа, сам остаюсь с его молодой женой,
Всю ночь я ее прижимаю к губам и бедрам.

Мой голос – голос жены, крик у перил на лестнице,
Мокрое, мертвое тело ко мне несут – тело мужа-утопленника.

Мне ясны герои, дюжие их сердца,
Храбрость нашей эпохи и всех времен,
Мне ясно, зачем бросился шкипер вслед за разбитым судном (было оно 
без руля и ветрил, но с кучей народа и смертью, плывущей за ними 
сквозь бурю),
И ясно, как плыл он, не отставая, верный долгу ночами и днями,
Как на борту отчеркнул он мелом: Крепитесь, я вас не покину,
Как трое суток носился по морю и не сдавался,
Как спас он в конечном итоге тонущих этих людей,
Как смотрели тощие женщины в платьях обвисших, когда увозили их 
шлюпки от приготовленных им могил,
Как молчали младенцы со взглядами стариков и отцы младенцев, 
больные, небритые, изможденные,
И все это я поглотил, и нашел это вкусным, и стало оно моим,
Я сам этот шкипер, и тонущий, и спасенный, я был там, и я страдал 
вместе с ними.

Беспрекословье и безмятежье страдальцев,
Старую женщину судят за ведовство и на костре сжигают, дети ее 
сгрудились вокруг,
Загнанный раб, бледный и потный, прислонился к плетню и пытается 
отдышаться,
Приступы боли, словно иголки, впиваются в ноги ему и в шею,
Я чувствую их, я и сам они.

Я сам этот загнанный раб, это я содрогаюсь от лая собак,
Надо мною – ад и отчаянье, клекот и снова клекот выстрелов,
Я впиваюсь ногтями в забор, моя кровь, с грязью мешаясь, сочится по 
коже,
Я падаю прямо на камни, в колючий сорняк,
Всадники хлещут коней, кони встают на дыбы (как близко они от меня!),
И вот они бьют меня по голове своими кнутами.

Мученья – одна из моих одежд,
Того, кто ранен, я не расспрашиваю о ранах – я сам раненым 
становлюсь,
Мои синяки багровеют, пока я стою, опершись на трость, и наблюдаю,
Это я  - пожарник, придавленный, с ребрами переломанными,
Это  я погребен под останками рухнувших стен,
Это я дышу жаром и дымом, это я слышу крики своих товарищей,
До меня доносится дальний гул их лопат и кирок,
Меня поднимают бережно, откопав под грудой тяжелых балок.

Это я лежу под открытым небом, в кровавой своей рубахе, бесконечная 
тишь оберегает меня,
Уже не чувствительный к боли, изнеможенный, но не несчастный,
Это вокруг меня бледные и прекрасные лица, обнаженные головы 
(сняты уж медные каски),
Толпа, стоящая на коленях, исчезает вместе со светом факелов.

Воскресают мертвые и далекие,
Они – циферблат, и стрелки на нем, а я – часовой механизм,

Я – старый артиллерист, я рассказываю о том, как бомбили мой форт,
Я снова стою там.

Снова гулкий бой барабанов,
Снова атака мортир и пушек,
Снова я вслушиваюсь в звучанье ответных залпов.

Я снова оказываюсь в бою, я слышу и вижу все,
Крики, проклятие, рев, ликованье (пуля попал в цель),
Госпитальные фуры проходят медленно, оставляя длинный багровый 
след,
Паденье гранаты, прямо в разбитую крышу, веером - взрыв,
Свист взлетающих в воздух голов, ног, рук, железяк, камней.

Снова булькают слюни и пена во рту моего умирающего генерала, снова 
он яростно машет рукой,
И, задыхаясь, бормочет: «Не обо мне… не обо мне… об окопах  
думайте»…

Послесловие

Пруденс-Айленд, залив Наррагансетт. После четырех недель дождя, небо все еще сумрачно. Кузина ведет меня по лесу, вдоль каменной стены, сооруженной здесь не менее четырех столетий назад одним из наших предков - первопоселенцев Нового Света - Роджером Уильямсом. Богослов, чье стремление к свободе изменило Америку, он был изгнан из массачусетской колонии за высказывания о том, что церковь должна быть отделена от государства, и провел зиму 1636-го года в дикой глуши, где и основал поселение, ставшее впоследствии самой малой административной единицей страны – штатом Род-Айленд. Всю свою жизнь он пытался жить свободно, подчиняясь лишь законам совести, противостоя рабству, прославляя свободное вероисповедание, проповедуя для коренных американцев на их родном языке. Во время морского путешествия в Лондон, предпринятого, дабы узаконить права на землю основанной колонии, он написал известную книгу «Ключ к языкам Америки» - сборник индейских обычаев, слов, фразеологизмов, завершающийся выводом о равенстве аборигенов и колонистов. У Уильямса был особый языковой дар и понимание того, что всякое проникновение в язык начинается со вслушивания. Он и вслушивался – в речь своих соседей, чьи перипетии социального существования и глубинные знания об окружающем мире представляли собой исключительно новую модель взаимоотношений между людьми, предметами, сферами бытования – модель, вновь проявившуюся, правда, в значительно измененной форме, в «Песне о себе».

Пробираясь вместе с кузиной через поваленные деревья, ступая по сыплющемуся со стены песку – с карманным изданием «Листьев травы» в руках, я внезапно понимаю, что держу в ладонях другой ключ к языкам Америки. Через буйство образов, звуков, переливов Уитмен чествует богатство самой земли, восклицая: «Я иду, и все, что я вижу, со мною». А через«человеческое сердце», которое«в муках судорог бьется за ребрами» живописует многообразие мира, в коем сосуществуют пантера и гремучая змея, кукуруза и лен, счастливые молодожены и умирающий генерал, белые вершины гор и затонувшие корабли.

Постижение незримого через зримое – основа всякой веры, которая, по убеждению Уитмена, процветает без государственного вмешательства (отсюда его взгляд на идеальную политическую систему, руководствующуюся библейским принципом «кесарю – кесарево, а божьему – божье»). Отсюда же способность славить не только отечественное, но и иноземное, не только консервативное, но и радикально новое. «Я сам в этом деле, я вижу и слышу все», - провозглашает поэт культурную истину, до селе претворяемую нами в жизнь – истину осознанную, по видимости, моим далеким предком в дебрях Нового Света. Его-то тропой и следую я за своей кузиной, которая поглядывая на меня, не перестает чему-то загадочно улыбаться.

К. М.

Вопрос

Наряду с прочими событиями, Уитмен в данном стихотворении упоминает трагедию, случившуюся близ нью-йоркского побережья в 1853-м году, когда в результате сильнейшего шторма и последующего кораблекрушения на гибель были обречены многие пассажиры и экипаж судна. Описывая ужас, испытанный выжившими, Уитмен заключает: «Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал в себя, / Я сам этот шкипер, я страдал вместе с ними». Последнюю строку сего эпизода поэт двадцатого века Джеймс Райт называл «величайшей поэтической строкой, из когда-либо написанных». Согласны ли вы с этим определением? В действительности ли эта строка демонстрирует способность поэта искренне сопереживать страданиям других, или же быстрота и легкость, с которыми он их абсорбирует, говорят о небрежности в восприятии чужого чувственного опыта и тем самым умаляют эмпатические способности?